«Непривычна к лекарствам. Забываю названия, какие они есть. Другой раз спросют: «Бабушка, ты что принимашь?» – «На букву «д» какое-то». Вот и всё!» – смеялась Фаина Михайловна. Шёл ей тогда 88-й годок. Пол в доме сиял, выкрашенный и намытый. В ограде пестрели цветы. «Так-то всё сама. Сын картошку посадить помог. Помидоры, огурцы, капусту высадила. Морковку, лук, чеснок. Мне столько зачем – людям добрым раздаю потом. Серёжка раньше смеялся: «Сади… Хушенга больша».
О Хушенге баба Фая помнила удивительно много. Чуть не с начала времён. И, кажется, когда рассказывала, зримо представляла старые улицы, избушки из «во-от таких брёвен» и первых жителей. Эта память бесценна. И вот это забайкальское «больша», «быват», «на кукырках» – такое близкое и настоящее, что оставляю как есть. И хотя картинки разрознены, как в диафильме, они помогают пройти по родному селу, каким оно было почти век назад.
«Пласт подымешь, а там вода»
…Мы же ссыльными были. Папку арестовали, а нас с мамой сослали под Иркутск. Мы уехали, там завербовались и приехали сюда в 34-м году.
Мы вербовались в Линёво Озеро. Но лестранхоз-то открывался, и нас сюда привезли. Здесь, в Хушенге, был тогда лесоучасток, а вся контора была в Линёвом Озере. Потом их перевели сюда.
Мы приехали – тиф начался. Все вербованные. А жить-то негде!
Заводу (лестранхоза) ещё не было. Ничё не было. Там было два дома всего и внизу барак. Больше ничего. Основной вот здесь посёлок был. Бараки строили (потом в этих бараках (после окончания Второй мировой) японцы жили). Зону загораживали. Уж потом мы избушку купили – три хозяина сложились.
Которая асфальтирована сейчас дорога – это главная улица была. Дома все были крыты вот так (показывает руками). Завалинок у людей не было. Все терраски были на улицу, такие вырезанные (резные) все.
Где Ольга Константиновна (Сафроненко) живёт сейчас, был конный двор. Через дорогу – кузница. Отец Анны Андреевны Шевелёвой, Андреем звали (высокий, здоровый), был кузнецом, там работал.
Вода – колодцы были. В огороде Ольги Константиновны колодец завалили. Некоторые долго оставались.
А тут шпалозавод был. Дом-то, где Анна Петровна (скорее всего, Крюкова) жила, – вот тут и был. Пилили. И сейчас, наверно, ещё опилки…
Улица последняя тут кончалась, тут уже лес начинался. Здесь непроходимое болото было. У всех были огороды маленькие. Мы хотели раскопать – пласт подымешь, а там вода. А вечером выйдешь на крыльцо – лягушки ква-а-кают.
И как-то было теплее.
Вот тут по улице, на углу сразу (за Выскубовым), почта стояла. В войну тут все собирались. С поезда снимали почту. К почтальону народу… Она читат, кому чё пришло…
Здесь был магазин (где Маша Кабакова жила). Большой магазин, ворота красивые. А где сейчас огород, там склады были. На сваях. Не знаю, что там хранилось, потому что мы находили вроде как ленты с номерами – двойка, пятёрка…
И везде здесь было болото. Вот идём мы в школу мимо почты, и на этой трясине вот так качаешься, а она пузырится…
Туды вот, как мост-то есть, в ту улицу пойдёшь, – кусты были… Последний дом, где Кукето жили, там утонул конь! Дед Алмазов жил, сейчас Жигалин живёт. Коня вытаскивали, помню, верёвками. Вытащили.
Змей много было (ну кругом же болота были).
А потом всё засохло.
«По Шоссейной идёшь – там озеро»
Баня была. «Железнодорожная» называлась. Водокачка и сразу баня. День и ночь топилась. 10 копеек билет стоил. Заплатил и хоть целый день мойся.
Вот тут казармы. Тут уже последний дом, как идёшь по улице и к магазину заворачивать, – всё кусты были, ключ бежал. Три ключа было. Один у нас – мы зиму и лето брали с него воду, вода чистая была. Где мосток, ключ и под мостом большой (видимо, железнодорожным). С Шамана бежали они, и все – в Хилок.
Электричества не было. Потом провели – дизель работал. Два часа ночи, три раза моргнёт – всё, свет тухнет. Сперва провели когда, патронов-то не было, а лампочка-то припаяна была, её не вывернешь… Мама один раз взяла да платок натянула, чтобы спать-то, а он загорелся!..
Там, где к стадиону по Шоссейной идёшь, – там было озеро. Большое-большое озеро было. На плотах катались. Два мальчишечки утонули – Чигарев и ещё один.
Коротченкины (Коротченко) приехали – жили вот тут, в доме на три квартиры. Кого там – комнатушки… Бывало, Надя придёт: «Берите хлеб с собой, пойдём по землянику к озеру, далеко». Считалось, что далеко…
«На берегу два дома. И всё»
Школа была на этой же стороне. Четыре класса. Анна Ефимовна Усачёва – заведующая. Но я-то тут не училась. Потом сгорели столовая и магазин, и – Татьяна Ивановна Кривоносенко ещё работала – вот эту построили (которая сейчас начальная и интернат). И тоже четыре класса. Отсюда заход, сюда заход. Потом-то стенку убрали, а раньше ещё там амбулатория была.
А куда сейчас заезжают машины-то – тут крыльцо большое было, тут открыли ясли. Не по возрасту, как сейчас, а просто для всех детей. Потому что женщины работали на шпалозаводе. Сразу, как вниз спустишься, там шпалозавод был, потом он сгорел.
Когда школу построили, и где барак-то стоит, березняк был. Ой, красивый какой… И дорожка, как аллея. Красиво-красиво…
Часть, где нова-то школа, мастерские, – это всё лес был.
А в войну окопы там были. Окопы мы копали…
Где сейчас Щербакова Валентина Васильевна живёт (напротив станции), тоже был лес. Ельник. И тоже окопы нарыты. Непроходимо там было…
Вторая улица, где Сластины потом жили (Пионерская), – та улица была, и то дома редкие. Да на берегу два дома были. И всё.
Потом уже стали расстраиваться. Столовую построили.
Женщины работали на шпалозаводе. Если 8 Марта, то до двух часов они работают, с двух часов их отпускали домой. В столовой столики накроют бесплатно. И вот наши бабы по чекушке празднуют…
Вот тут на поляне – поляна большая была! – где сейчас Андрей Ерофеев живёт, клуб стоял. Красивый, высокий. Его потом перевезли, сломали, туда… Вот где сейчас клуб, и ребятишки с горки катаются – вот сюда перевезли, поставили. Вдоль линии.
Когда клуб построили, мы сад насадили (в районе современного ДК). Скамеечки вот так… Потом летняя эстрада – такая красивая была! Серёжка мой (сын) выпускался – мы, все родители, ходили, там танцевали.
Как к станции-то идёшь, и по дороге другой раз камни вот такие большие – тут церковь стояла. Тут болото было непроходимое и кусты. Церковь стояла на сваях. Её потом сломали, перевезли и сделали больницу, амбулаторию (бывшая железнодорожная амбулатория, возле аптеки). Потом расширили её, роддом сделали.
И когда больницу построили, клуб, то амбулаторию (из здания школы, видимо) убрали.
«А кладбище како красивое было!»
В районе вокзала старые жители жили. Вот тут Тарасовы. Лебедевы приезжали. Потом Богодуховы… Они все были железнодорожники.
И они садили на станции-то сады! Это ещё Тарасов был дед (путевые обходчики тогда были). Как-то мы пришли на станцию, сад уже густой был, такие ели – в обхват! А берёзы-то какие… И дед говорил: «Я этот сад садил в 1910 году». Вот как.
А кладбище како красивое было!.. Одни берёзы были. Потом палят, могилки подожгли, да и копают тоже… Стало не так.
Там памятник стоял. Как обрубленное каменное дерево. Мастер был железной дороги, Головин фамилия. В шестнадцатом году похоронен. Взяли сломали. Зачем, не знаю…
А церковь-то была – туда всё перевезли (скорее всего, захоронения с территории церкви были перенесены на старое кладбище).
И потом уж всё расстроилось (строилось село). И как-то без порядка строили поначалу… Тут-то (на Шамане) у нас улицы были.
О старых жителях
Помню, когда нам дом продали тот, ограда не была загорожена, там избушка стояла, дед какой-то жил. Старый-старый. Марков. Даст мне чё-нибудь, чтобы я сварила. А я каво… Один раз дал кусочек мяса, а печка жаркая, на улице, чугунок на кирпичи ставили и варили, закопчённое было всё. Наложила и заигралась, видно. А чушка (они раньше-то вольно ходили) подошла, опрокинула.
Когда дед умер, от сельсовета гроб сделали, на телеге увезли, похоронили. Старый он совсем был.
Где водокачка, дом стоял – Милентьевы жили. Бабушка была – с одной рукой всё делала! Внучку ростила (мать умерла). Воды в ванну нальёт, ногой прижмёт, одной рукой пелёнки стирала. И тоже они старики уже, старики были.
Бабка Кукетиха. Она ведь грамотная была. Дочь богатых была. Гимназии окончила. А вот вышла за него, за Кукето-то, убегом. Родители-то не разрешали. Девять детей народила. Сыновья и две дочки: Аня (Жигалина в детском саду работает – её мать) и Маруся. И вот девять человек, избушка маленькая, все помещались. Никаких комнат никому отдельно не было. Пела хорошо.
Бабушка Ильиниха была. В Петровске училась на учительницу. Они вместе учились с Антонидой Николаевной (старая учительница была). Та окончила, а эта замуж выскочила. Начну спрашивать – она: «Хорошо на гармошке играл. Баянист был». Ей скажешь: «У тебя девки-то все красивые!» – «А есть в кого!» («го» говорила, окала).
О председателях
Вот тут дом стоял – его нету, а следующий – сельсовет. И председателем был Крюков Пантелеймон. Валя-то была Ланцова, Валентина Васильевна, – он ей дедушка.
Когда Щегловы* оттудава приехали, там следующий ещё дом стоял, и Щегловы сначала там жили. Когда перенесли сельский совет, он (видимо, председатель Крюков) им подарил ящичек железный. Ещё сейчас стоит в кладовке.
«Пережили…»
…Потом понастроилися. Улицы эти все – дайгурские. (Люди) с Дайгура приехали. Там карьер был. И больше, чем в Хушенге, была станция. Там поезда останавливались.
Когда в войну нагрузят платформы – привозили щебень-то, – и вот двое-трое нанимаются и эти платформы разгружали.
Рабочим-то давали на железной дороге хлеба 800 грамм, а так-то – 500. А нам-то 250 грамм давали… Да он хоть бы хлеб был: он с кукурузы, мокрый, сырой. Пережили… Всё ели. Багул расцветёт, целый подол нарвёшь – ели. Сосна цветёт – чистили, ели. А почему сейчас «дети войны», почему нам ничё не платят и никаких (льгот)? Я спросила. Говорят: «Вы имеете документ, справку?» Вот не догадалась, говорю, в то время справку взять.
В то время никто, конечно, ребятишки не сидели. Никто. Все работали. Мы работали в ОРСе. Дальше за Щербаковыми орсовские огороды же были тут (видимо, огороды сегодняшней улицы Юбилейной, в сторону школы). Мы с Хилка бочками возили на конях воду, поливали капусту там. Все обольёмся… Если не под силу подчерпнуть ведро, кто-нибудь стоит, и вдвоём бочку наливали. Тут разольём – опять…
Потом цистерны упали (сошли с дороги) с бензином и маслом. Всё перемешалось. И тоже у железной дороги кусты были большие, земля-то пропиталась, и паровозы же были – искра-то упала, и года три земля горела, и горела, и горела**. Пепел один был. Потом постепенно стало зарастать. А потом бабы лопатами всю эту поляну раскапывали, с лесу жерди на себе таскали, городили-обгораживали.
Брат у меня, ему годик был. Мама-то на работе, а я на кукурки сяду (тут я не очень поняла) и к маме… Она мне чашечку супу даст. Я говорю: «А ты?» – «Да я ела, ешь». Сейчас-то понимаю, а в то время не понимала (плачет)… А там варили-то. Мучкой набурдучат, редиска, если пошла, какое-нибудь старое сало пережжённое туда. Вот суп.
Потом нас ставили на картошку. Копали или садили – ещё и следили: никто картошку за пазуху не положит? Нам за это хлеба давали, делали шпионов с нас…
А так-то… Лук сдавали, щавель (июнь уже босяками!), ягоду всю, грибы. Всё в ОРС сдавали. Зимой в школе до обеда учишься, с обеда в школу дрова пили – топить-то школу. Парты были не крашены, идёшь в субботу, и стеколками начинам скоблить, мыть.
Тетрадку давали одну. Только на чистописание. Пером (они «86» называлися): его к палочке ниткой намоташь и пиши. Чернила – свёклу варили, марганцовкой писали. Она вроде красиво пишет, бардовая такая становится. А писали – кто какие старые книги найдёт, вот на них писали.
В школе нам давали стакан чая (чай – корочка пережжённая или морковка). Не сахар – сахарин, жёлтый такой. И 70 грамм – булочка. Вот если охота наестись, мы там сколь человек, трое, пятеро, стакан-то выпьешь, а булочки у одного кого-нибудь копим – корзинка или ящик. Потом берём чайник, на пашню, кипятим чай и вот уж там наедимся!
На переменах играли, песни пели, хороводы водили. Песни: «Дан приказ ему на запад». Голосисты были…
…Почему-то картошка не родилась в войну.
Японцы
Их привезли – уже холода были, костры горели. В сорок шестом году осенью. И вот эту зону*** обгораживали. Вышки были. Капитан был по фамилии Буханист – почему запомнила, не знаю.
Погнали их в лес на лесовалку. А они же не умеют пилить. Садятся на задницу два и – тебе – мне – сидят, ширыкают.
Сперва-то они побег делали. Одного где-то за Хилком поймали. У них зелёного цвета были телогрейки, а вывернешь – белые. Куда уж он хотел… Ушёл бы, что ли? Замёрз бы, да и всё. Потому что они строили когда, ямы копали под столбы, пожоги делали, если ему нужно в туалет, он сперва материалу размотат метров пять, потом опять это всё заматывает и опять стоит, как курын, не шевелится – мёрзли они очень. На носу всё завязано. Шапки меховые с ушами. Потом им выдали рукавицы.
Когда оне начали умирать-то, то умерших своих жечь начали. Им сразу запретили, заставили копать. А земля мёрзлая, зима! Потом комиссия приехала. А чё, они же чуть зароют, в покрывало завернут, а покрывало чуть не наверху… Их заставили отрывать и закопать в глубокие могилы. Потом, когда они приехали искать захоронения (в середине 1990-х годов), там всё уже завалили, свалку сделали, и место-то не то совсем. Тупик сделали – вот тут где-то. Мы же видели, где – ходили на покос-то, ни мотоциклов, никого же не было. Там наработаешься да оттуда пешком идёшь по мосту. (Время и японская аппаратура показали, что баба Фая была права.)
Зимой сильно мёрзли. Но летом-то тут потом ожили оне. Их строем (один автоматчик) туды вон, на пашню****, водили. Это пашня была там, где нам дом-то дали сначала, когда приехали, – дом Кустякова. Его раскулачили, увезли; дом остался и как казённый был. Потом, когда Бородин стал директором лестранхоза, мы выкупили этот дом – вроде стал свой.
Этот самый Кустяков на пашне когда-то сеял хлеб. Овёс сеял, пшеница у него даже родилась. А что (сохранились в деревне названия) Кустяков, Берестянников – это, видно, скота они много держали, и там покосы ихи были. Пашня вся распахивалася. Когда мы приехали, нам полоску там дали – мы картошку садили.
…И вот японцы идут строем, песни поют! На пашне они морковь, турнепс, капусту сеяли. А родилось-то у них, ты посмотри, как! Тут же ключи бегут. Они пропахали, потом вот так бороздки сделали – поливали.
Кузнечиков ловили, рис у них спрятанный был. Нам же всё любопытно, подглядывали: поймает, голову оторвёт. Костёр разведёт. На лист – и жарит. Потом хрустят. Угощают!
Ещё они ели ободранный гольян (или гаолян – злаковое растение?). Ободранный – вкусный. А неободранный-то до сих пор во рту дерёт. А чё, его замесишь, тряпкой плиту вытрешь. Наляпашь на неё, перевернёшь… Потом уж они рис, хозяйственное мыло на молоко меняли.
К нам ходил молоденький японец. Одя звали. Мама же работала, я за домом глядела. Всё жердями было огорожено. Жердь где-нибудь украдёшь, нарубишь печку истопить. И Одя всё удивлялся: «Русский мадам – дрова. Наша мадам – не-е-ет». Вытаскивал фотокарточки, показывал: «Папа, мама». На маленького – «Я». Мать: такая причёска высокая. «А это мамина мама».
Соберёмся – так бы поговорил, а о чём? Он чё-нибудь лепечет, а мы хохочем.
Сперва-то у них всё отнимали. А потом-то ничё.
Так-то их никто не обижал.
А когда они поехали (домой в Японию), им подали классные вагоны. Раньше не такие вагоны были, как сейчас. Они с песнями строем шли. Кладбище (своё, японское) всё-всё разукрасили цветами бумажными, ворота красивые были. И тут с цветами ко всем подбегут, руки трясут: «Спасибо! Спасибо!» Дескать, что хорошо относились. А наши бабы чё – и их жалели. Жалко. Где молочка нальют, где чё. Помню, и они тоже… Одя рис вот так принесёт: «На».
Где сейчас – не знаю…
«Расшились шпалы, и упал эшелон»
Расшились как-то шпалы, и упал эшелон. Там, где отходит ветка от железной дороги, – туда улетел.
Потом подняли его. Рабочие и бригадиры испугались и – кусты же везде были – по кустам. Ну а потом их поймали… Вредительством посчитали. Приговорили к расстрелу. Потом они писали Калинину, и им дали по двадцать пять лет…
Около нас жил Солдатенко дядя Вася, Зины Солдатенко отец. И его брат тут жил. Он был мастером на дороге. Так у нас всю картошку перерыли, с автоматами – искали их. На чердаках, везде-везде…
А в эшелоне танки были. Всё это перевернулось. Рельсы вот так загнуло. Рёв, крик. С Хилка поезда пришли пассажирские. Врачи понаехали. Носили на вокзал их, в вагоны грузили (очевидно, при крушении пострадали солдаты, которых везли с фронта).
Я почему-то запомнила: на носилках лежал танкист (синий на нём комбинезон был). Молодой… Ну, лет двадцать ему. Но седой, белый. Ему обе ноги переломило. И он плакал. Говорил: «Там не погиб. Теперь здесь».
Это был 46-й год. В августе.
Истории о местной Салтычихе, изводившей несчастных женщин трудом и придирками, загадочном и жестоком убийстве почтальона оставим в пыли времён, хоть и достойны они хорошего детектива.
…Добрая память Щегловой Фаине Михайловне. Счастья и долголетия роду её.
Елена Сластина, фото автора